Вечное в творчестве поэта

Проповедь священномученика Иоанна (Восторгова) была написана к 100-летнему юбилею А.С. Пушкина и зачитана им 26 мая 1899 года в церкви тифлисской 1-й женской гимназии в присутствии преподавателей и учащихся. 

Пушкин, как личность, был нераздельным со своей поэзией; это в нем особенно бросается в глаза, и его глубокой искренности, необыкновенной правдивости не отрицала никакая, даже самая пристрастная и озлобленная критика.

Как натура художественная, чуткая, отзывчивая, Пушкин мыслил вслух, чувствовал вслух и, так сказать, жил вслух. Его душа – это как бы механизм в хрустальном футляре, всем видный, для всех открытый. И все, что у нас обыкновенно скрыто в глубине духа и не показывается на свет Божий, все движения страстей, все грехи мыслей, – все это, при указанном свойстве поэтической натуры Пушкина, было открыто для наблюдения, и все это у него выливалось в слово. Оттого в первых ранних произведениях поэта мы видим следы его неправильного домашнего и школьного воспитания, отражение окружавшей его легкомысленной жизни, видим иногда нечто несерьезное, нечто нечистое, недостойное, стоящее в противоречии с религиозно-нравственным идеалом. По его собственному признанию, «в часы забав иль праздной скуки, бывало, лире он своей вверял изнеженные звуки безумства, неги и страстей».

«В ранних его произведениях, – говорит о нем один глубокомысленный критик-философ, – мы видим игру остроумия и формального стихотворческого дарования, легкие отражения житейских и литературных впечатлений. Но в легкомысленном юноше быстро вырастал великий поэт, и скоро он сталь теснить «ничтожное дитя мира». Под тридцать лет решительно обозначается у Пушкина «смутное влеченье чего – то жаждущей души», неудовлетворенность игрой темных страстей и ее светлыми отражениями в легких образах и нежных звуках:«Познал он глас иных желаний, познал он новую печаль!»

Он понял, что «служение музе не терпит суеты», что «прекрасное должно быть величаво», т.е. что красота, прежде чем быть приятной, должна быть достойной, что «красота есть только ощутительная форма добра и истины». С течением времени в нашем поэте, рядом с художником, не подавляя художника, усиливается и живет глубокий мыслитель, и плодом этой совокупной деятельности является нам наш великий Пушкин, вечный Пушкин. Как последний удар резца над великим произведением, открывая миру неувядаемую красоту души поэта, является его смерть, которая завершила и дала нам и Пушкина-христианина.

Никто из судей Пушкина не осудил так бесповоротно и не оплакал так сильно его падений, как сам же поэт: эти минуты, в которые лира его служила «звукам безумства, неги и страстей», вместо «звуков сладких и молитв», вызывали в нем глубокие сожаленья, тяжкие чувства. И тогда «струны лукавой невольно звук он прерывал, и лил потоки слез нежданных и ранам совести своей искал целебного елея». «В унынии часто помышлял он о юности своей, утраченной в бесплодных испытаньях, о строгости заслуженных упреков – и горькие кипели в сердце чувства». Он сознавал, что «в пылу восторгов скоротечных, в бесплодном вихре суеты, о, много расточил сокровищ он сердечных за недоступные мечты». Он, выражаясь его сильным языком, «проклинал коварные стремленья преступной юности своей, самолюбивые мечты, утехи юности безумной».

В порыве покаянного чувства поэту предносится образ евангельского блудного сына, и он «как отрок Библии, безумный расточитель, до капли истощив раскаянья фиал, увидев, наконец, родимую обитель, главой поник и зарыдал!»

Минуты раскаяния в прегрешениях юности были особенно горьки и томительны для поэта:

Воспоминание безмолвно предо мной

Свой длинный развивает свиток;

И с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных, не смываю…

И когда он так блуждал, «часто утомленный, раскаяньем горя, предчувствуя беды», в нем назревал постепенно полный нравственный переворот. Бывали минуты уныния, когда поэт с горечью восклицал: «Напрасно я бегу к сионским высотам, грех алчный гонится за мною по пятам!»

Но это были только минуты. В общем, все же «в надежде славы и добра глядел вперед он без боязни», и все более и более звучали в нем струны того вечного, живого, высокого, светлого, святого, что мы называем религией. Много стихотворений вылилось у него в этом новом, все усиливавшемся настроении духа, – и это самые чистые, самые возвышенные создания его поэзии, вызывающие на глубокое раздумье. Так, он не пал под бременем греха и отчаянья и, не стыдясь вслух пред миром оплакивал свои паденья, не стыдился исповедовать тот символ веры, который звучал в нем все явственнее, все звучнее, все настойчивее. Читайте его стихотворение «Странник». Как сильно изображено в нем его пробуждение к новой жизни, принятое окружающими чуть ли не за безумие; указание пути к этой жизни находит он у юноши, читавшего какую-то книгу, о которой не трудно догадаться по содержанию. «Узкий путь спасенья и тесные врата», очевидно, указаны были ему в священной книге Евангелия (Мф. 7, 13–14). «Как от бельма врачом избавленный слепец», увидел он свет и в нем «спасенья тесные врата, и к ним бежать пустился в тот же миг».

С наступлением поры полного расцвета сил, в нем замечательно ясно пробудилось и определилось религиозное сознание. Так называемое полуневерие его ранних лет было не глубоко, оно «было более легкомыслием, тем убежищем, и оно прошло вместе с другими легкомысленными увлечениями» (Вл. Соловьев). То, что поэт сказал о Байроне, приложимо вполне и к нему самому: «Вера внутренняя перевешивала в душе его скептицизм, высказанный им местами в своих творениях. Скептицизм сей был временным своенравием ума, идущего вопреки убеждению внутреннему, вере душевной»; а у Пушкина он был и временным отпечатком того уродливого в нравственно-религиозном отношении воспитания, которое он получил и которое он сам, даже в годы молодости, так беспощадно осудил, как «самое недостаточное и самое безнравственное» (в известной записке, поданной Императору Николаю I в 1826 году). Читайте его стихотворение «Безверие»; оно тем более поучительно, что написано в первый период его поэтической деятельности, когда нравственный перелом в нем обозначился еще недостаточно ясно (1817 г.).

При чтении других сочинений поэта видим, что он бесповоротно отказывается от сочувствия всякому виду вольнодумства, осуждает Вольтера и его направление; Библия вдохновляет его, Евангелие становится его любимой книгой; он призывает Бога, допускает Его Промысл; восхищается псалмами, приводит слова Екклисиаста; в стихи перелагает молитвы, слова Священного Писания; молится Богу, ходит в церковь, посещает монастыри, служит молебны; приступает к таинствам; высказывает желание в память своего рождения выстроить в своем селе церковь во имя Вознесения.

В своей лире поэт теперь находит чудные, чарующие звуки возвышенного религиозного строя. Оживают у него «отцы – пустынники и жены непорочны» со своей умилительной молитвой; с великой силой утверждается значение нравственного элемента в жизни. «У всякого своя есть совесть, она проснется в черный день», – говорит поэт даже о разбойниках. Возвышенным вдохновением звучат его слова о совести, влагаемые в уста скупого рыцаря и Бориса Годунова: «Совесть – когтистый зверь, скребущий сердце, незваный гость, докучный собеседник, от коей меркнет месяц и могилы смущаются и мертвых высылают; она одна среди мирских печалей успокоит, и, здравая, она восторжествует над злобою, над темной клеветою. Но если в ней единое пятно, единое случайно завелося, тогда беда! Как язвой моровою, душа сгорит, нальется сердце ядом. Ужасно!.. Да, жалок тот, в ком совесть нечиста!» В наставлениях детям, в словах Бориса Годунова и Гринева-отца, поэт обнаруживает глубокое, согретое теплым сочувствием и убежденное понимание основ религиозно-нравственной жизни; выступают у него в произведениях люди истинной чести и долга («Капитанская дочка»), и поэт сумел найти их среди неприметных героев нашего смиренного прошлого; рисуются у него женские образы непорочной чистоты: эта Татьяна, что «молитвой услаждала тоску волнуемой души», и эта набожная, душевно-привлекательная дочь бесстрашного и скромного в подвиге героя-капитана. В своих произведениях, проникая в глубь истории, поэт входит в духовное общение с многовековой жизнью целого народа и затем с мыслью и жизнью всего человечества. Здесь прошлое не представляется ему «мертвою скрижалью» ищет в нем смысла и той внутренней связи, по которой прошедшее является основой для будущего; постигает он здесь цену религии, этой вековечной основы жизни и в истории человечества, и в истории родины.

«Религия, – говорит он, – создала искусство и литературу; все, что было великого в самой глубокой древности, все находится в зависимости от религиозного чувства; без него не было бы ни философа, ни поэзии, ни нравственности». Величаво выступает у него патриарх Иов, как представитель древней русской церкви; привлекательными чертами рисуется инок Пимен-летописец. Значению духовенства и духовному образованию приписывает он высшую государственную важность; признает благодетельное значение для России православия; заявляет, что «в России влияние Церкви было столь же благотворно, сколько пагубно в землях неправославных; что, огражденное святыней религии, духовенство наше было посредником между народом и высшею властью; что монахам русские обязаны нашей историей и просвещением». Изучив глубже историю России, он уразумел великий подвиг власти в деле строения Русской, земли, понял глубоко-политический и философский смысл нашего единодержавия, и признательными стихами отвечал на подвиги царей, вождей и правителей народа, осудив бунты и измены: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений». Самое рабство народа, крепостничество, которое поэт ненавидел всей душой, в его воображении рисовалось «падшим по манию царя», а не путем насильственного переворота. По его словам, «те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды, или не знают нашего народа, или уж люди жестокосердые, коим и своя шейка – копейка, и чужая головушка – полушка».

Теперь и жизнь не кажется ему, как прежде, «даром напрасным и случайным». Известно, что на это унылое стихотворение московский архипастырь, митрополит Филарет, в свою очередь, написал ответное стихотворение, глубокомысленное и истинно-христианское: «Не напрасно, не случайно, – жизнь от Бога мне дана». Пушкин с величием покаянного чувства писал архипастырю:

И ныне с высоты духовной

Мне руку простираешь ты,

И силой кроткой и любовной

Смиряешь гордые мечты.

И уж не смерть призывает он к себе: душа полна замыслами творений новых, в которых скажется просветленный дух поэта, «отвергший мрак земных сует». Правда, и теперь «день каждый, каждую годину привык он думой провожать, грядущей смерти годовщину меж них стараясь угадать»; и теперь «минувших лет угасшее веселье ему тяжело, как смутное похмелье, и, как вино, печаль минувших дней в его душе была чем старей, тем сильней; сулило ему труд и горе грядущего волнуемое море»… «Но не хочу», – говорит он. – Не хочу, о, други, умирать! Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать».

Это он писал, по словам биографов, как раз пред тем, когда женитьбой полагал предел жизни старой и начинал новую, просветленную. Он понял значение страдания, а это значит понять и христианство. И слово его оказалось пророческим: страданиями проразумел он смысл жизни и, наконец, смысл смерти; трехдневные страдания после дуэли окончательно укрепили его дух и сделали его зрелым для жизни новой, вечной.

Но остановимся на короткое время, и от литературных произведений Пушкина перейдем к его личности, как она являлась наблюдательному взору его лучших и более вдумчивых современников и последующих ценителей. Здесь мы увидим опять, что поэзия Пушкина была нераздельна с его личностью и, при его глубокой искренности, сливалась совершенно с его жизнью.

Пушкин всегда производил на всех его знавших впечатление огромной умственной силы. Это был «ум здравый, живой, трезвый, уравновешенный, чуждый всяких болезненных уклонений» (Вл. Соловьев). Таким в годы молодости показался он Императору Николаю I, который после первого свидания с поэтом сказал: «Сегодня я беседовал с самым замечательным человеком в России». Таким он казался лучшим русским людям, современникам его: Гоголь, Вяземский, Плетнев, Жуковский – это все его друзья и почитатели. Иностранцы утверждают то же. Французский посол Барант называет его «великим мыслителем»; Мицкевич говорит о нем: «Пушкин удивлял слушателей живостью, тонкостью и ясностью ума… Речь его, в которой можно было заметить зародыши будущих его произведений, становилась более и более серьезной. Он любил разбирать великие религиозные и общественные вопросы». Но и при таком постоянном уме всем бросалось в глаза, что Пушкин в последние годы как-то особенно вырос. Очевидно, то, что вылилось в его стихотворениях, его религиозно-философское настроение, охватило его всецело. «В последнее время, – говорит о нем Гоголь, – набрался он так много русской жизни и говорил обо всем так метко и умно, что хоть записывай каждое слово: оно стоило лучших его стихов; но еще замечательнее было то, что строилось внутри самой души его и готовилось осветить пред ним еще больше жизнь». Другой великий писатель, – кроткая, благочестивая и вдумчивая, чистая душа, – В.А. Жуковский, после одной беседы с Пушкиным, оставшись в кругу друзей, заметил о нем: «Как Пушкин созрел, и как развилось его религиозное чувство! Он несравненно более верующий, чем я». «Я думаю, – говорит А.О. Смирнова, в записках которой мы находим приведенные отзывы, – я думаю, что Пушкин серьезно верующий, но он про это мало говорит». Глинка рассказал мне, что он застал его однажды с Евангелием в руках, причем Пушкин сказал ему: «Вот единственная книга в мире: в ней есть все». Вышеупомянутый Барант сообщает Смирновой после одного философского разговора с Пушкиным: «Я и не подозревал, что у него такой религиозный ум, что он так много размышлял над Евангелием». По словам князя Вяземского, поэт наш находил неистощимое наслаждение в евангелии и многие священные тексты заучивал наизусть; «имел сильное религиозное чувство, был проникнут красотой многих молитв (особенно любил покаянную великопостную, которую и переложил стихами), знал их наизусть и часто твердил их». А вот благоговейный отзыв Пушкина о святых: «Воля создавала, разрушала, преобразовывала… Ничто не может быть интереснее истории святых, этих людей с чрезвычайно сильной волей… За этими людьми шли, их поддерживали, но первое слово всегда было сказано ими». С этими словами, которые дошли до нас в записках современницы, почитательницы Пушкина, вполне согласуются оставшиеся черновые рукописи поэта: из них мы видим, что Пушкин в конце жизни тщательно изучал жития святых, Четии-Минеи и Пролог, откуда делал выписки, переложения и прочее.

В 1835 году он принимает участие и советом и самым делом в составлении «Словаря исторического о святых, прославленных в Русской Церкви», а в следующем году дает об этом словаре отчет в своем журнале («Современник»); здесь он делает краткий обзор нашей литературы этого рода и высказывает «удивление по тому поводу, что есть люди, не имеющие никакого понятия о жизни святого, имя которого носят от купели до могилы». Замечателен по глубине и разумению духа библейской религиозной морали отзыв Пушкина о пророке Моисее. Личность Моисея всегда поражала и привлекала его: «Это пророк, царящий над всей историей народа Израильского и возвышающийся над всеми людьми. Моисей велик в совершенно другом роде, чем греческий Прометей. Он не восстает против Вечного, он творит Его волю, он участвует в делах Божественного Промысла… Он видит Бога лицом к лицу. И умираете он один пред лицом Всевышнего». Уразумев с этой стороны сущность и величие библейской нравственности в исполнении Высшей воли, поэт уразумел и другую близкую истину христианства – учение о глубокой поврежденности человеческой воли, о первородном грехе и силе зла. Беседуя однажды о философском значении библейского образа духа тьмы, искусителя, Пушкин заметит: «Суть в нашей душе, в нашей совести и в обаянии зла. Это обаяние было бы необъяснимо, если бы зло не было одарено иногда прекрасной и приятной внешностью». Об этой стороне зла и сам поэт в одном из своих стихотворений говорит: «Сомнительный и лживый идеал, волшебный демон, – лживый, но прекрасный».

Нам остается теперь сказать о смерти поэта, которая завершила его нравственное перерождение. Кто хочет знать об этом захватывающие подробности, того мы отсылаем к бесподобному по глубине мысли и чувства рассказу Жуковского, друга Пушкина и свидетеля его трехдневной предсмертной агонии. Нельзя читать без глубокого умиления, как терпеливо переносил поэт свои ужасные страдания, о чем говорил, как щадил покой домашних, как благословлял детей, как готовился к смертному исходу. Умирая, он выразил желание получить последнее христианское напутствие в исповеди и причащении, от чего, мы знаем, не отказывался он и раньше. «За кем прикажете послать?» – спросили его. Он отвечал: «Возьмите первого ближайшего священника». Между тем начались его ужасные страдания. Боль от полученной раны возросла до высочайшей степени; то была настоящая пытка. Лицо страждущего изменилось; взор его сделался дик; казалось, глаза его готовы были выскочить из своих орбит; чело покрылось холодным потом; руки охолодели; пульса как не бывало. Больной испытывал ужасную муку, и здесь-то необыкновенная твердость его души раскрылась в полной мере. Готовый вскрикнуть, он удерживался, боясь обеспокоить близких… Когда боли утихли, началась последняя исповедь и предсмертное причащение. По словами кн. Вяземского, священник, совершитель таинства, «со слезами говорил ему о благочестии, с коим умирающий исполнил долг христианский». «Трехдневный смертельный недуг, разрывая связь его с житейской злобой и суетой, но не лишая его ясности и живости сознания, освободил его нравственные силы и позволил ему внутренним актом воли перерешить для себя жизненный вопрос в истинном смысле. Что перед смертью в нем действительно совершилось духовное возрождение, это сейчас было замечено близкими людьми».

«Особенно замечательно то, – писал Жуковский, – что в эти последние часы жизни он как будто сделался иной: буря, которая за несколько часов волновала его душу, исчезла, не оставив на ней следа; ни слова, ни воспоминания о случившемся». «Но это не было потерей памяти, а внутренним повышением и очищением нравственного сознания». Когда его товарищ, и секундант (на дуэли), – рассказывает князь Вяземский, пожелал узнать, в каких чувствах в Геккерну он умирает и не поручит ли отмстить убийце, то Пушкин отвечал: «Требую, чтобы ты не мстил за мою смерть; прощаю ему и хочу умереть христианином».

Жуковский так описывает первые минуты после смерти поэта: «Когда все ушли, я сел перед ним и долго смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти. Что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо. Это не было ни сон, ни покой; не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу, не было также и выражение поэтическое. Нет, какая-то важная, удивительная мысль на нем разливалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубоко-удовлетворяющее знание».

Трехдневным страданием, трехдневным этим крестом совершилось до конца его нравственное созревание и перерождение, как некогда на Голгофе совершилось перерождение распятого с Иисусом после покаянной молитвы. Мы видим здесь окончательное торжество духа в нем и его примирение с Богом.

«Я уверяю, – говорит Жуковский, – что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, таилась в нем и прежде, будучи свойственна его высокой природе; но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина».

Наш Пушкин умер рано; умер не в ослаблении мысли и деятельности, не уставший от жизни, не изживший своего ума и энергии; умер, еще будучи в состоянии совершить гораздо более того, чем сколько он сделал. «Пушкин – выше своих произведений; наиболее совершенные его создания не дают полной меры его сил». Такова точка зрения литературной критики. Но мы, поминая поэта, поминаем в нем человека-христианина. С этой точки зрения, жизнь человека ценится не количественно, а качественно, и момент смерти есть дело Божьего Провидения. «Пожив вмале, исполнь лета долга… От Господа исправляются стопы мужу».

Поэзия, эта «религии небесной сестра земная, лекарство душ, безверием крушимых», привела Пушкина «к нетленной той завесе, которою пред нами горний мир задернут», в то время, когда душа его созрела в христианском смысле окончательно, когда путь земного очищения им был пройден. Дал бы поэт еще нам что-либо великое, и что именно, или уж не мог дать, – это, собственно, вопрос ненужный, бесполезный. Но то, что он оставил по себе, то, чем он сам был в своих воззрениях, в своей личности, в своей смерти, дает нам залог для светлых христианских чаяний и упований. Он вечному служил. Пусть же в памяти нашей сохранится из жизни и деятельности поэта только то, что по существу своему достойно вечности: не слабости, увлечения и падения, а то, в чем выражается вечная нравственная природа духа. Пусть то, что сеял он в плоть по немощи, по греховности, от плоти пожнет смерть и тление и в памяти людской пусть будет забыто и похоронено. А то, что сеял он в дух – разумное, духовное, вечное – пусть склонит к нему милость Предвечного, пусть от духа пожнет ему жизнь вечную и среди людей даст ему вечную память!

Священномученик Иоанн (Восторгов)

Из кн.: А.С. Пушкин: путь к православию. М., Отчий дом, 1996 г.

Священномученик Иоанн (Восторгов) – родился в 1864 году в Ставропольской губернии, в семье священника. По окончании в 1887 году Ставропольской духовной семинарии занимался преподавательской деятельностью в Ставрополе и Тифлисе, а затем был направлен в Персию (Иран)с целью присоединения суро-халдеев к Православной Церкви. Отец Иоанн возвратился на Родину в разгар беспорядков 1905 года. Вместе со своими единомышленниками-патриотами создал черносотенную монархическую организацию «Союз Русского Народа». В 1910 году он отправился в Харбин и организовал там Братство Воскресения Христова с возложением на него заботы по охране могил павших в Маньчжурии русских воинов. В 1911 году организовал покупку участка земли в Италии в городе Бари для русских богомольцев, приезжающих к мощам великого святителя и чудотворца Николая. В 1913 году, по возвращении в Москву, был назначен синодальным миссионером-проповедником. Служил в храме Василия Блаженного. Летом 1918 года его арестовали и 23 августа 1918 года расстреляли. Он поразил палачей своим мужеством. Протоиерей Иоанн Восторгов причислен к лику святых Новомучеников и Исповедников Российских на Юбилейном Архиерейском Соборе Русской Православной Церкви в августе 2000 года.

Читать также:

Разговор о любви с митрополитом Запорожским и Мелитопольским Лукой (Коваленко)

Владыка, вы к нам в Дивеево приехали не один, а устроили паломнический автопробег, в котором принимает участие более десяти машин. Это – традиция в вашей епархии устраивать такие автопробеги по святым местам? В чем их смысл?  Это традиция, которая сложилась за последние пять лет. Мы стараемся каждый год посещать святые места. Приглашаем всех, единственное условие […]

Святитель Феофан Затворник и Дивеевская смута 1861 года

В предисловии к 5-му выпуску «Собрания писем» епископа Феофана Затворника содержалась статья под названием «Истинная причина удаления Преосвященного Феофана на покой». В ней сообщалось следующее: «Много было недоумений, когда святитель Феофан задумал оставить свою Владимирскую паству. Некоторые ставили это в связь с следствием, возложенным на него Св. Синодом, по поводу временного нестроения в Дивеевском монастыре… […]

Об участии митрополита Московского и Коломенского Филарета в делах Дивеевской общины

В день празднования памяти святителя Филарета попала на глаза старинная книга профессора Московской духовной академии Николая Ивановича Субботина, посвященная участию в делах Дивеевской обители святителя Филарета и близкого ему наместника Троице-Сергиевой лавры преподобного Антония (Медведева), который в молодые годы имел духовное общение с преподобным Серафимом Саровским. Небольшой фрагмент из книги Н.И. Субботина публикуем: Надобно сказать, […]