А костер продолжает гореть

Что же такое монашество? Этот вопрос не минует человека, пришедшего в храм. Кто они ‒ эти люди с острой ответственностью перед Богом, «соль Церкви»? Будешь искать ответ, примерять к себе и удивляться. Монашество с детства для меня как основа, начало. Непреходящее, как воздух или огонь. Как море: питает и носит оно по волнам, наукам дает начало ‒ а не изучить до конца. Как рассказать, какое оно, море? Приедешь к нему: вот оно, иди и смотри. Пробуй на вкус ‒ соленое!

Елизарьево, 50-е годы. Меня одели и причесали. Мы идем в гости. Моя рука зажата в руке бабушки, в ее шаге укладываются моих два. Вот и дом напротив церкви. Здесь живут дивеевские монахини мать Евсевия и Анна Ивановна. Высокое крылечко. Легкий стук в окошко – и вздрагивает занавеска: значит, сейчас откроют. Обувь стараемся снять на крыльце – такая чистота у них. Вот и келия. Мы входим к ним, как входят в храм. Впиваюсь глазами в иконы. И в голову бы не пришло играть или прыгать – здесь всё серьезно, по-настоящему. Какая-то важная тишина. Тайна. И маленький человек много чего разумеет – объяснять не надо. Прекрасно знаю: здесь молятся. Даже когда варят, шьют, стегают одеяло. Вот у Анны Ивановны и по губам видно. Они выразительные ‒ это потому, что она молится. Мать Евсевия всегда молчит. Моя тетя объяснила: она молчит, потому что с Богом разговаривает. Про себя, значит, молится. Книга раскрыта на аналое. Большая. Уйдем – они опять будут читать. Одна читает – другая шьет.

Здесь ничего похожего на то, что есть в домах других родственников, хотя и там иконы в красном углу, и там за перегородкой печь. Мать Евсевия с ухватом у печки. Она уже поставила туда два маленьких горшочка: один ‒ для Анюты, Анны Ивановны, другой ‒ для себя. Время не несет сюда перемен; для него двери и окна закрыты. Ни электричества, ни радио. Про телефон и телевизор говорить не приходится. Две деревянные кровати с точеными спинками, везде порядок. Посреди комнаты на распялках одеяло. Оно кажется большим, как взлетное поле, занимает все свободное пространство. Вату мы им привозим из города. Матушки стегают одеяла, и полсела ими укрываются. И я сплю под таким же – красным, но маленьким.

Монахини не поучают, ничего не навязывают. И взрослым никому не намекают, что, мол, надо в храм ездить или поститься. Но если им задают вопрос – обязательно следует ответ. Я многого не знаю, однако верю твердо, что есть Бог. Точно знаю, что в Него верят все, но все это скрывают, о Нем не положено говорить. Бог меня очень любит, и я никогда не умру. Он ‒ Самый добрый, все знает про меня и всегда защитит. Его нельзя огорчать, а я, вот, понемногу огорчаю…

Взрослые разговаривают обо всем сразу. Перебивать нельзя. Что-то впитывается в память, как в промокашку. Вот в разговоре проскальзывает нечто спорное, сглаживают: «Да-да… В своем-то глазу бревна не видим, а в чужом-то и сучок подмечаем…» Я пытаюсь представить это. Как же сучок может уместиться в глазу и даже целое бревно? Больше всего запомнились слова о Царстве Небесном. Это потому, что даже ребенок понимает, что тут-то и главное, чего надо желать. Какое оно, это Царство? Вот женщина, которая кладет в муку закваску, ‒ и поднимается тесто. Как пекут хлеб, я видела и представляла себе при этих словах огромнейшую кастрюлю и тесто, выходящее через край. Вот горчичное дерево. Из маленького зернышка выросло, а в ветвях его птицы. Тут мои мысли мечутся от маленькой горчичницы на обеденном столе до самых красивых птиц в зоопарке. Это озадачивает, запоминается. Образные сравнения, как зарубки на дереве: дерево растет, и они, разглаживаясь, увеличиваются в размерах. Через несколько лет, читая Евангелие, я с удивлением обнаруживала знакомое – так часто звучали отрывки. А еще поняла: Евангелие в келии не только цитировали, а и воплощали в жизнь.

Анна Ивановна привлекает меня к себе, обнимает. Лицо светлое, глаза живые. Моя ладошка лежит в ее ‒ ровно пол-ладони. Ласково спрашивает: «Кем же ты будешь? Пальчики длинные, может быть, ты будешь швеей? А, может быть, пианисткой? А может быть…?» Вопрос повисает в воздухе, и мне детской головой думается: если бы с ними жила маленькая девочка, то обязательно бы стала монахиней. Но вот наступает трудная для меня минута, поэтому помню все мелочи. Анна Ивановна уходит на минуту за занавеску и появляется с белым полотенцем и подносом в руках. Поднос–тарелочка блестит от чистоты и свежести, на ней стоит стакан, тоже чистоты горного хрусталя, с кипяченым молоком. Оно тепленькое, сверху легкая пена… Это мне. Надо сказать, в большое испытание. Кипяченое молоко и по сей день для меня только лекарство. Слышу за спиной шепот бабушки: «Пей, нехорошо отказываться». Пью.

Кот у монахинь особенный. Конечно же, в черном «подрясничке» и очень смиренный – другого кота у матушек и быть не может. Мы бы нашли с ним общий язык, но ему не до меня. Соседка, уезжая к детям, просила приютить своего кота, рыжего и драчливого. Отказать монахини не могли, и этот разбойник, переселившись в келию, все время обижал монашеского кота. На моих глазах рыжий охотился на черного, нападал, кусал за уши. Кот-хозяин был весь изранен, но не оказывал ни малейшего сопротивления. Ни одной атаки не отбил. Он терпеливо сидел под стулом и всё издевательство со смирением великим принимал… Монашеский кот.

На лето меня всегда привозили в Елизарьево. Детство – пора особенная. Всё как через лупу, и мелочи имеют глубокий смысл. Первое впечатление о дивеевских матушках связано с булавкой в черном платке. Никто, кроме них, так не носил: платок заколот по-особенному булавочкой и напоминает апостольник. Дом, где я жила, был недалеко от магазина. Место интересное: покупки, встречи, новости. Жители стекались, брали хлебушек и расходились. Первые беспокоились и толкались, потом очередь приобретала положенный порядок, последние шли поодиночке. И вот, когда в магазине не оставалось уже никого, кроме продавца, в конце улицы появлялся согнутый темный силуэт с палочкой. Казалось, при этом всё замирало. Шла за хлебом монахиня. Матушка Евсевия медленно приближалась. Она, как обычно, была в черном платке, заколотом булавкой. Видимо, взгляд детский до лица не доставал ‒ эта булавочка больше всего и запомнилась. Тишина летнего деревенского полдня, и старенькая монахиня в полнейшем одиночестве… Никто не подходил к ней, не заводил беседы, не проявлял интереса, не выказывал своего участия, не обнаруживал расположения. На деле же было иначе. Местные жители никогда не оставляли монахинь своей заботой, многие и сами тянулись к их духовному очагу. Но всё это было не на виду, «за кадром».

У дедушки с бабушкой обед в двенадцать часов. Если я где-то заигралась – отдельно собирать не будут. Вот бьют часы, огромные, красивые. За стеклянной дверкой гири в виде шишек. Так хочется их потрогать – нельзя. Пока бабушка с дедушкой молятся, крестятся на иконы, сижу на лавке, болтаю ногами – до пола не достают. Стол накрыт. Подсаживаемся. Теперь уже не болтаю ни языком, ни ногами – ем щи, хотя не хочется. Дедушка с бабушкой степенно вкушают большими деревянными ложками, я ем современной, алюминиевой. Полная тишина. Прямо у стола ‒ «Кутузов в Филях»*, любимая дедушкина репродукция. Мой интерес к ней замечен, и обычное обеденное безмолвие прерывается пояснением деда: «Кутузов. Россию спас!»

Дедушка родился в ХIХ веке, да так и остался в нем. И быт тот же, и работа крестьянская все та же при любой власти, от темна до темна. Высокого роста, жилистый, худощавый, с усами. Косоворотка навыпуск, подпоясанная ремешком, сапоги. Дедушка не получил образования – а он и читает, и пишет. Считает так быстро, перемножая в уме двузначные цифры (и без ошибок!), что мама никак не может за ним угнаться, уножая столбиком. В шашки дедушка обыгрывает всех! Знает всю-всю крестьянскую работу. А в трудные годы, когда пекли хлеб с лебедой, мог запрячь коня Саньку и поехать в Москву за солью – и не только для себя.

Мне уже хочется убежать от обеденного стола. Поиграть с котенком, посмотреть, как растут цыплята. Там, за дверью, ларь с мукой, плетеные дедушкой лапти на гвозде и огромное нерето – рыбу ловить, а дальше ‒ запах сена, коза Зайка. В саду малина. Вишня – толстое дерево. Меня подсаживают с небольшим ведерком, подвязанным на шее…

Но не это главным отпечаталось в памяти. Важным было вот что: дедушка ходил на службу в церковь. Ходил в село Кремёнки, пешком, конечно: тут рукой подать, километра четыре. И нас с двоюродным братом крестили в Покровском храме Кремёнок ‒ отец Иван Сучилкин, уроженец Елизарьева, служил там. Мне было несколько месяцев, а брату четыре с половиной года. Я-то, конечно, ничего не помню, но вот брат… Когда после крещения мы вернулись домой, он всё время спрашивал домашних: «Почему я такой легкий?» Они не давали ему никаких пояснений, только многозначительно переглядывались.

Дедушка ходил в храм каждый праздник. Однажды зимой был случай. Идет дедушка раным-рано. Темень, а невдалеке как бы огонечки горят. Он ближе – волки, целая стая. Сидят вдоль тропки, к нему повернулись, ждут. Дед перекрестился и как шел – так и шел, не прибавив шага. Так и миновал этот «почетный караул». И этот случай никак не повлиял на него, так и ходил в Кремёнки в церковь в любую погоду и время года. Но и это было не самым важным из того, что врезалось в детскую голову. Главное – возвращение дедушки из церкви. Тут был для меня самый впечатляющий момент. И сейчас словно вижу. Вот открывается дверь, появляется мой дедушка, утомившийся, с каплями пота на лбу. Наклонив голову, перешагивает порог, распрямляет спину. Замирает на секунду и говорит значительно: «Вот это праздник – так пра-аздник!» И это относилось к церкви, к службе – вот как там! Там настоящий праздник, там живет радость, ради которой стоит идти еще и еще. Он делился приобретенным! Для моего молчаливого деда, который никогда не показывал своих эмоций, не говорил красивых слов, это было самой высшей похвалой и одобрением. Приходил дедушка очень уставшим – ему было уже за семьдесят, сразу ложился на лавку, пока бабушка гремела ухватами и накрывала на стол.

А потом наступил мой вредный подростковый возраст, когда уже за ручку не возьмешь. По-прежнему приезжала в Елизарьево, но к монахиням не ходила. Ну как я пойду? Как взрослая? Как с ними буду общаться? Я как-то терялась и несколько лет не заходила к ним. Правда, в это время я прочитала две старинные книги: «Житие преподобного Серафима Саровского» и «Житие Досифея Киевского». Благодаря им, матушкам, прочла. Содержание книг потрясло меня.

В 1967 году умер дедушка. Я знала, что он хотел перед смертью пострадать. Так и говорил. Во мне это вызывало протест ‒ непонимание того, что за этим стоит. Еще дедушка мечтал перед смертью понять, что наступает кончина. «Зачем?» – спрашивали его. «Чтоб у всех прощения попросить», ‒ отвечал он. Всё и сбылось. Тяжелая болезнь на восьмидесятом году свалила его в постель. И потекло всё старшее, да и младшее поколение села навестить его, проститься. Те, кому он отбивал косу, с кем работал в поле, крестил детей, хоронил близких. Старинные клетчатые шали, сборчатые юбки в пол. Кто прихрамывает, кто опирается на посошок, и даже сосед, что уже несколько месяцев не выходил из дому, пришел с дочерью, припадая на больную ногу: важное дело ‒ попросить последнее прощение. «Ефим, прости меня Христа ради!» И у дедушки еще были силы каждому ответить и самому попросить прощения.

Приехала я на похороны дедушки. Анна Ивановна пришла на отпевание. За последние годы стало больше тех, кто называл ее Анной Ивановной, а тех, кто звал Анютой, меньше – старшее поколение уходило. По домам матушка не ходила, ее приход был исключением, ради дедушки. Появление ее, регента, и для певчих приятная неожиданность. Помню, как изба была набита молящимися. Потели окошки, и по спинам струился пот. Четкий голос Анны Ивановны, общая сосредоточенность старушек, слаженное пение. И засквозило Дивеево! Это был дух неспешных красивых служб, дух монастырский. Распев дивеевский, иконы дивееевские. Вот так же стояла Анна Ивановна на клиросе родной обители полвека назад, держала в руках эти же книги в коричневых переплетах…

Потом я думала, что пройду незаметно мимо нее, и всё. Однако Анна Ивановна заметила цепким взглядом, оценила состояние подростка, столкнувшегося впервые с настоящим горем, остановила: «Молодец, приехала дедушку хоронить, молодец». Сам приход матушки на отпевание был утешением, а произнесенная ею пара слов в поддержку приобретала глубокий смысл. Присутствие, участие ‒ всё ненавязчиво, потихонечку. А за этим – силы глубокого притяжения.

А потом я уже совсем выросла. Время приносило больше вопросов, чем ответов. В трудные минуты ловила себя на мысли: а что бы они, монахини, сказали? Поступила в институт, и тут Анна Ивановна сказала маме обо мне: «Да… А крестик-то она не носит. Там ведь в Москве-то чего только нет, передай ей ладанку». Эта ладанка и была со мной все студенческие годы. И крестик был вставлен в кулон, я старалась не снимать его. «Ладно, ‒ сказал московский священник Владимир Полетаев, добрейший человек, который венчал нас с мужем, ‒ носи тайно, а Господь воздаст тебе явно». У Анны Ивановны (матери Евсевии тогда уже не стало) переписала я молитву великомученице Параскеве Пятнице, иконой этой святой нас благословили при венчании. В 70-х годах найти нужную молитву для нас можно было в единственном доступном на всей планете месте – в этой келии. Муж мой познакомился с Анной Ивановной и много беседовал. Теперь она была уже в схиме с именем Гавриила. Перед смертью просила передать именно ему, чтоб приехал. 10 сентября 1981 года матушка отошла ко Господу. Передать не успели, а на похороны муж попал случайно, хотя у Бога случайностей нет. Поехали они с моим двоюродным братом в Арзамас и там узнали: скончалась дивеевская схимница. Повернули назад, добрались до Елизарьева, смотрят: да, у келии крест. Похороны. Готовятся к выносу. Успели. Вот они этот крест и несли до кладбища. А мне не пришлось разделить хоть как-то тяжесть ее креста, подставить свое плечо…

Когда говорят о дивеевских монахинях, возвращаюсь мысленно в их келию, смотрю глазами детства. И боль, и радость на душе. Сколько ни стараюсь вспомнить ‒ мать Евсевия молчит, однако именно с ней связаны старомодные, но понятные слова «уполовник», «внука»… С детьми у нее всегда контакт, во все времена. Вот поколение моих родителей. Тетя Маша жила через дом от монахинь. Выйдет погулять – а тут ее мать Евсевия и зовет: «Маня, Маня! Иди сюда. Возьми метелочку, подмети тут». Подружки убежали на пруд, а Маня метет – раньше умели взрослых слушаться. С отроческих лет мать Евсевия жила в Дивеевской обители. И в родном селе хотелось того же: глаз за детьми, приучение к труду. Другую мою тетю, Нину, матушка научила вязать ажурные платки. В начале 30-х годов Нина маленькой девочкой приходила к матери Евсевии. Всегда ее там ожидали тепло, ласка и кусочек хлеба. Росла тетя сироткой. Как-то мать Евсевия посмотрела на ее пальто и сказала: «Нина-Нина! А рукав-то у тебя, как голенище…» Видно, рукав служил и салфеткой, и носовым платком. Запомнилось. Шли годы. В 60-х исчезло в магазинах мыло, в городе ввели талоны. Тетя Нина привезла матери Евсевии свой кусочек, купленный по талону. И услышала: «Нина-Нина! Вези домой. Смотри, сколько у меня мыла собралось». И показала картонную коробку из-под обуви ‒ столько людей уже успели поделиться с монахинями дефицитом.

Мать Евсевия (Ванюшёва Матрона Кузьминична) родилась в 1882 году в Елизарьеве в семье церковного старосты. С малолетства бывала в Дивееве, загорелась желанием стать монахиней. В отроческом возрасте Матроны ее родители то и дело слышали от дочки: «Хочу в монастырь, хочу в монастырь». С решением, однако, не спешили. В двенадцать лет девочка приехала в Дивеево со своей бабушкой и осталась в обители. Бабушка вернулась одна, без Матроны, к немалому смятению домашних. Впрочем, родители «поахали» и смягчились, не стали препятствовать выбору дочери и не прерывали связи с ней.

В 1927 году Дивеевскую обитель закрыли. Пришло новое время, и угодить ему было трудно. Монахини, выброшенные в мир, стали «отрезанным ломтем». После всенародного торжества прославления Преподобного, расцвета и славы Серафимо-Дивеевской обители, наступило время полного сиротства сестер. Называл же своих батюшка Серафим дивеевских чад сиротками! Заботы о куске хлеба и крыше над головой. Многим идти было просто некуда. Первое время было особенно тяжко, изгнанницами заполнялись брошенные жилища, баньки. Ютились по нескольку человек. Спали на полу. В Елизарьеве, по воспоминаниям местных жителей, не было улицы, где бы ни жили монашки.

Старший брат матери Евсевии, Егор, приютил сестру в своей семье. По рассказам ее племянницы Анастасии, «тетя (мать Евсевия) сидела на печке за занавеской, читала по книжке и плакала. Мы, дети, ползали около нее на коленках, теребили, мешали. А она плакала и читала». А дальше произошло следующее. В центре села напротив церкви Егор с помощью братьев выстроил для сестры-монахини небольшую добротную келью. Поставили келью в дивеевских обычаях ‒ просто, для житья надежно. Возможно, такие кельи были и у первых сестер – «дочек Преподобного». Даже построена она была, как те, прежние, из саровского строевого леса. Крошечное подворье обители… Никто из мирян не жил в ней ни до, ни после монахинь. На чердаке, подальше от посторонних глаз, бережно хранилась мотыжка батюшки Серафима.

Постройка монашеской кельи в годы арестов была случаем из ряда вон выходящим. Опасное это было дело. А происходящее далее достойно не меньшего удивления: волна арестов, захлестнувшая монашествующих в 30-е годы, обошла эту келью стороной. До самого последнего ареста отца Иакова (Гусева), ныне священномученика, в 1937 году мать Евсевия была первой ему помощницей, алтарницей, пекла просфоры.

Вначале мать Евсевия жила с матушкой Рахилью (Новиковой Параскевой Сергеевной) – бывшей старшей сестрой на швейном послушании. После ее кончины уже перед войной в келию пришла послушница Анюта (Гундерова Анна Ивановна). Она родилась в селе Онучино в 1895 году, а потом семья уехала в дальние края, там умер отец. После кончины мужа бедная вдова обратилась за советом, как обустроить дальнейшую жизнь к протоиерею Иоанну Кронштадтскому. Пастырь благословил ее вместе с дочкой отправиться в Дивеево и дал на дорогу 25 рублей. Так в начале XX века приехала из города Кронштадта в Дивеево пятилетняя Анюта Гундерова со своей матерью ‒ Макаровой Екатериной Васильевной. В монастыре девочку взяли в приют, а Екатерину Васильевну определили послушницей. Вначале она трудилась на подворье скотницей, позже служила при богадельне. Стала инокиней. Дочь Анна подросла и тоже осталась в обители. Пела на клиросе, несла послушание кружевницы. После закрытия монастыря разделила с дивеевскими сестрами и горькую чашу гонений, в 1931 году попала под первую волну арестов… Вернувшись из ссылки, Анна стала жить в Елизарьеве с матерью Евсевией.

К монахиням приезжали иногда из Москвы, Загорска. Визиты эти приносили им не только радость. Московский поезд приезжал в Арзамас ночью. Пассажиры, не дожидаясь районного автобуса, брали на автовокзале такси, через час доезжали до Елизарьева. Но что такое машина в селе, погруженном в предутренний сон? Автомобиль с шумом разворачивается – свет скользит по окошкам соседних улиц. Событие! Все в курсе. Кто не в курсе – узнает утром у колодца.

И в 70-х, и в 80-х годах монахини жили «за занавесочкой», скрытно. Вот пример. У меня в руках записочка об упокоении. Написана она рукой матери Гавриилы незадолго до ее кончины. Возглавляет список «мать Александра с почившими сестрами», дальше два столбика. Один – миряне. Среди них родители матушки, близкие, добродетели. А далее другой столбик – духовное сословие (так пояснила сама матушка). Имена погибших священников, но не так – «убиенного иерея Иакова» и даже не «иерея Иакова», а просто «Иакова, Павла, Михаила…» Попадет листочек в чужие руки – не будет многих вопросов.

Темная одежда монахинь не отличалась покроем от мирской, однако их было видно. Чем они выдавали себя? Платком, повязанным по-дивеевски? Скорее, спокойным взглядом, за которым было то, что называется простосердечностью. Разные по возрасту и складу, но одного воспитания, одной духовной школы – одним словом, сестры. Они соединили в себе мудрость и простоту. А еще в них была солдатская верность бойцов, воюющих в окопах на передовой.

Спросите местных жителей – найдете оставленную Дивеевскими монахинями память. В одном селе запомнили, как в предвоенные несытые годы одна дивеевская сестра, сосланная в Казахстан, прислала своим родственникам посылку. В ней оказались маленькие белые продолговатые семена. Их видели впервые и не знали, что с ними делать. А это был рис. В другом селе рассказывают, как монашки, жившие в селе, устроили земляную лестницу к банькам, что стояли в овражке с крутым склоном. Лестница получилась крепкая, надежная.

Не было вопроса, какое же отношение к нам имеет жизнь монахинь – такой наполненной покоем и достоинством была она! Это была правильная жизнь. А наше желание стать лучше так и оставалось желанием. Не мы им сочувствовали – они нам. Не мы их жалели – они нас. Не мы им помогали – они нам. Всё у них без суеты, без надрыва. Мелочи жизни подсобраны, как лоскутки в одеяле, – всему свое место. Молитва и пост не напоказ. Но и о главном можно сказать: своим опытом монахини постигли нечто, что побуждало их к молитве. Ничто не мешало им быть с Богом. И не время от времени, а постоянно. Свои же раны они не показывали никому. Это были люди, которых не застать врасплох. Наверно, это и есть «ходить пред Богом»? У них был свой потаенный вкус жизни. Сколько помнится – всегда светило солнышко, когда мы от них выходили…

О кончине матушек и говорить нечего. Они для меня, как живые. Знаете, бывает так: закидывали рыбаки сети, ловили рыбу. Выловили ‒ костер развели, всех накормили. Ушли почивать. А костерок-то всё горит и горит…

Валентина Сидорова

г. Саров

*Совет в Филях ‒ картина Алексея Кившенко «Военный совет в Филях» (1880).

Download Best WordPress Themes Free Download
Download Premium WordPress Themes Free
Free Download WordPress Themes
Download WordPress Themes
free download udemy paid course
download karbonn firmware
Download Premium WordPress Themes Free
online free course

Читать также:

Военное детство

Эта невыдуманная история жизни была написана Татьяной Владимировной Меншуткиной как письмо к родственнице, но потом оно стало разрастаться, так как вспоминались новые подробности детства, выпавшего на первую половину сороковых годов прошлого века. У нее, тогда маленькой девочки, остались в памяти о том времени свои, совсем не детские, воспоминания: слухи о людоедстве в блокадном Ленинграде; крик […]

Муки рождения

«Сын Человеческий» – не только для будущих или настоящих поколений, но и прошедших: для всех времен, всех мест и народов. И еще: «Я с вами страдаю, ибо вы – Мои, а Я – ваш». По состраданию пришел, оставив небо; по состраданию взял на Себя ваши грехи; по состраданию – пострадаю за вас и буду умолять […]

Исчезнувшее село. Жизнь продолжается

Колокольня, церковь и огромный тополь на месте бывшего села Хохлово хорошо видны с дороги Арзамас ‒ Дивеево. В середине 90-х годов настоятельница Серафимо-Дивеевского монастыря игумения Сергия обратила на них внимание, подъехала к заброшенному храму. Оказалось, что его название уже не помнили даже жители ближней деревни. Только благодаря архивным данным удалось установить, что церковь в селе […]